Неточные совпадения
Пастух уж со скотиною
Угнался; за малиною
Ушли подружки в бор,
В
полях трудятся пахари,
В лесу стучит топор!»
Управится с горшочками,
Все вымоет, все выскребет,
Посадит хлебы в печь —
Идет
родная матушка,
Не будит — пуще кутает:
«Спи, милая, касатушка,
Спи, силу запасай!
— Да вот посмотрите на лето. Отличится. Вы гляньте-ка, где я сеял прошлую весну. Как рассадил! Ведь я, Константин Дмитрич, кажется, вот как отцу
родному стараюсь. Я и сам не люблю дурно делать и другим не велю. Хозяину хорошо, и нам хорошо. Как глянешь вон, — сказал Василий, указывая на
поле, — сердце радуется.
Когда в
поля, в
родные рощи? — думал он.
Раза два мы встречали болотных курочек-лысух — черных ныряющих птичек с большими ногами, легко и свободно ходивших по листьям водяных растений. Но в воздухе они казались беспомощными. Видно было, что это не их
родная стихия. При
полете они как-то странно болтали ногами. Создавалось впечатление, будто они недавно вышли из гнезда и еще не научились летать как следует.
Наступило тепло. В воображении больной рисовалось
родное село,
поле, луга, солнце, простор. Она все чаще и чаще заговаривала о том, как ей будет хорошо, если даже недуг не сразу оставит ее, а позволит хоть вынести в кресле в палисадник, чтобы свежим воздухом подышать.
Полуянов как-то совсем исчез из
поля зрения всей
родни. О нем не говорили и не вспоминали, как о покойнике, от которого рады были избавиться. Харитина время от времени получала от него письма, сначала отвечала на них, а потом перестала даже распечатывать. В ней росло по отношению к нему какое-то особенно злобное чувство. И находясь в ссылке, он все-таки связывал ее по рукам и по ногам.
Вообще я недоволен переходом в Западную Сибирь, не имел права отказать
родным в желании поселить меня поближе, но под Иркутском мне было бы лучше. Город наш в совершенной глуши и имеет какой-то свой отпечаток безжизненности. Я всякий день брожу по пустым улицам, где иногда не встретишь человеческого лица. Женский
пол здесь обижен природой, все необыкновенно уродливы.
Ее толкали в шею, спину, били по плечам, по голове, все закружилось, завертелось темным вихрем в криках, вое, свисте, что-то густое, оглушающее лезло в уши, набивалось в горло, душило,
пол проваливался под ее ногами, колебался, ноги гнулись, тело вздрагивало в ожогах боли, отяжелело и качалось, бессильное. Но глаза ее не угасали и видели много других глаз — они горели знакомым ей смелым, острым огнем, —
родным ее сердцу огнем.
— Назад, на родину!.. — сказал Матвей страстно. — Видите ли, дома я продал и избу, и коня, и
поле… А теперь готов работать, как вол, чтобы вернуться и стать хоть последним работником там, у себя на
родной стороне…
О, смертная тоска, оглашающая
поля и веси, широкие
родные просторы! Тоска, воплощенная в диком галдении, тоска, гнусным пламенем пожирающая живое слово, низводящая когда-то живую песню к безумному вою! О, смертная тоска! О, милая, старая русская песня, или и подлинно ты умираешь?.
А если так, если он виноват, если я виновата, — прибавила она с невольным порывом, — так дай ему, о Боже, дай нам обоим умереть по крайней мере честной, славной смертью — там, на
родных его
полях, а не здесь, не в этой глухой комнате!»
«Братец, к нам переменится, не станет нас так любить и жаловать, как прежде, молодая жена ототрет
родных, и дом родительский будет нам чужой» — это непременно сказали бы сестры Алексея Степаныча, хотя бы его невеста была их
поля ягода; но невестки Софьи Николавны хуже нельзя было придумать для них.
— Ты, землячок, поскорее к нашим
полям возвратись… легче дышать… поклонись храмам селенья
родного. О, я и сам уеду… Все к черту! Фрей, едем вместе в Сибирь… да…
Первый о чем-то сосредоточенно думал и встряхивал головою, чтобы прогнать дремоту; на лице его привычная деловая сухость боролась с благодушием человека, только что простившегося с
родней и хорошо выпившего; второй же влажными глазками удивленно глядел на мир божий и улыбался так широко, что, казалось, улыбка захватывала даже
поля цилиндра; лицо его было красно и имело озябший вид.
Прошло полчаса, час, а она все плакала. Я вспомнил, что у нее нет ни отца, ни матери, ни
родных, что здесь она живет между человеком, который ее ненавидит, и
Полей, которая ее обкрадывает, — и какою безотрадной представилась мне ее жизнь! Я, сам не знаю зачем, пошел к ней в гостиную. Она, слабая, беспомощная, с прекрасными волосами, казавшаяся мне образцом нежности и изящества, мучилась как больная; она лежала на кушетке, пряча лицо, и вздрагивала всем телом.
Сон мой был в руку,
родная!
Сон перед Спасовым днем.
В
поле заснула одна я
После полудня, с серпом,
Вижу — меня оступает
Сила — несметная рать, —
Грозно руками махает,
Грозно очами сверкает.
Думала я убежать,
Да не послушались ноги.
Стала просить я помоги,
Стала я громко кричать.
Глядя на
пол, Климков молчал. Желание сказать кухарке о надзоре за её братом исчезло. Невольно думалось, что каждый убитый имеет
родных, и теперь они — вот так же — недоумевают, спрашивают друг друга: за что? Плачут, а в сердцах у них растет ненависть к убийцам и к тем, кто старается оправдать преступление. Он вздохнул и сказал...
— Говорит, что все они — эти несчастные декабристы, которые были вместе, иначе ее и не звали, как матерью: идем, говорит, бывало, на работу из казармы — зимою, в
поле темно еще, а она сидит на снежку с корзиной и лепешки нам раздает — всякому по лепешке. А мы, бывало: мама, мама, мама, наша
родная, кричим и лезем хоть на лету ручку ее поцеловать.
Оленька перестала меня дичиться; не прошло двух недель, и она бегала уже со мной по саду, гуляла по
полям, по роще; одним словом, обращалась, как с
родным братом.
— Помните ли, сударь, месяца два назад, как я вывихнул ногу — вот, как по милости вашей прометались все собаки и русак ушел? Ах, батюшка Владимир Сергеич, какое зло тогда меня взяло!.. Поставил
родного в чистое
поле, а вы… Ну, уж честил же я вас — не погневайтесь!..
Робко вскинул он свои жуткие глаза обреченного, и навстречу ему из-под
полей шляпы робко метнулось что-то черное, светлое,
родное, необыкновенное, прекрасное — глаза, должно быть? И уже сквозь эти необыкновенные глаза увидел он весеннюю ночь — и поразился до тихой молитвы в сердце ее чудесной красотою. Но подошел пьяный Тимохин и отвел его в сторону...
Красная кровь уже хлынула с Востока на Россию, вернулась к
родным местам, малыми потоками разлилась по
полям и городам, оросила
родную землю для жатвы грядущего.
— Очень вы похожи на одного молодца, разрази его гром! Такая неблагодарная скотина! — Гро был пьян и стакан держал наклонно,
поливая вином штаны. — Я обращался с ним как отец
родной и воистину отогрел змею! Говорят, этот Санди теперь разбогател, как набоб; про то мне неизвестно, но что он за одну штуку получил, воспользовавшись моим судном, сто тысяч банковыми билетами, — в этом я и сейчас могу поклясться мачтами всего света!
Поставила барыня девочку на
пол; подняла ей подольчик рубашечки, да и ну ее валять ладонью, — словно как и не свое дитя
родное. Бедная Маша только вертится да кричит: «Ай-ай! ай, больно! ой, мама! не буду, не буду».
Трудные переходы, пыль, жара, усталость, сбитые до крови ноги, коротенькие отдыхи днем, мертвый сон ночью, ненавистный рожок, будящий чуть свет. И всё
поля,
поля, не похожие на
родные, покрытые высокою зеленою, громко шелестящею длинными шелковистыми листьями кукурузой или тучной пшеницей, уже начинавшей кое-где желтеть.
Но, образованный, меж нами
Родными бредил он
полями,
И всё черкес в нем виден был.
В первом своем проявлении патриотизм даже и не имеет другой формы, кроме пристрастия к
полям, холмам
родным, златым играм первых лет и пр.
Поля, холмы
родные,
Родного неба милый свет,
Знакомые потоки,
Златые игры первых лет,
И первых лет уроки.
Давили его и «
родные сибиряки», и петербургские дельцы высокого
полета, и разные неудачи со своими уральскими заводами, а больше всего, конечно, своя злобинская гордость.
Наступал вечер.
Поля, лощина, луг, обращенные росою и туманом в бесконечные озера, мало-помалу исчезали во мгле ночи; звезды острым своим блеском отражались в почерневшей реке, сосновый лес умолкал, наступала мертвая тишина, и Акуля снова направлялась к околице, следя с какою-то неребяческою грустью за стаями галок, несшихся на ночлег в теплые
родные гнезда.
Николаев. Думаю, для старого друга нельзя не сделать, а уж знал, что будет гадость… Да, думаю, что ж? меня какой-нибудь писака-мальчишка не может же оскорбить: поехал. Хорошо. Разлетелись мы с Софьей Андреевой — никого нет, один шафер… Квартира — свиной хлев чище! — веревки на
полу валяются, и какой-то его друг, такой же невежа, как он, чуть не в халате, да его
родня — протоколист какой-то… Что же вы думаете? Повернулся спиной, ушел, надел шляпу и поехали!
Чу! тянут в небе журавли,
И крик их, словно перекличка
Хранящих сон
родной земли
Господних часовых, несется
На темным лесом, над селом,
Над
полем, где табун пасется,
И песня грустная поется
Перед дымящимся костром…
Из сада Вера пошла в
поле; глядя в даль, думая о своей новой жизни в
родном гнезде, она все хотела понять, что ждет ее.
Посмотрел я на подпись и еще больше удивился: подписано, что это удивительное, роскошное зерно собрано с
полей моей
родной местности, из имения, принадлежащего соседу моих родственников, именитому барину, которого называть вам не стану. Скажу только, что он известный славянский деятель, и в Красном кресте ходил, и прочее, и прочее.
— Пойдем, пойдем,
родная, разбери; тут уже я толку совсем не разумею, — сказала Аксинья Захаровна и повела куму в горницу Патапа Максимыча. Там на
полу стоял привезенный из города большой короб с винами.
Невольно в такие минуты вспоминается берег и дразнит какой-то особенной прелестью теплых уютных комнат, где ничто не привязано и ничто не качается и где можно ходить, не заботясь о равновесии, видами
полей и лесов и вообще разнообразием впечатлений. Вспоминается и далекая родина,
родные и близкие, приятели и знакомые, и так хочется увидать их.
— Микитушка! — радостно вскликнула Татьяна Андревна. —
Родной ты мой!.. Да как же ты вырос, голубчик, каким молодцом стал!.. Я ведь тебя еще махоньким видала, вот этаким, — прибавила она, подняв руку над
полом не больше аршина. — Ни за что бы не узнать!.. Ах ты, Микитушка, Микитушка!
— Дело торговое, милый ты мой, — усмехнулся Дмитрий Петрович. — Они ведь не нашего
поля ягода. Старого леса ко́черги… Ни тот, ни другой даже не поморщились, когда все раскрылось… Шутят только да посмеиваются, когда про тюленя́ речь заведут… По ихнему старому завету, на торгу ни отца с матерью нет, ни брата с сестрой,
родной сын подвернется — и того объегорь… Исстари уж так повелось. Нам с тобой их не переделать.
Да! Да! Да! Права Оня! Еще два года, и мечта всей маленькой Дуниной жизни сбудется наконец! Она увидит снова
поля, леса, золотые нивы, бедные, покосившиеся домики-избушки, все то, что привыкла любить с детства и к чему тянется теперь, как мотылек к свету, ее изголодавшаяся за годы разлуки с
родной обстановкой душа. Что-то радостно и звонко, как песня жаворонка, запело в сердечке Дуни. Она прояснившимися глазами взглянула на Оню и радостно-радостно произнесла...
Слезы душили горло… Все миновало и не вернется никогда. Везут ее, Дуню, в чужой город, в чужое место, к чужим людям. Ни леса там, ни
поля, ни деревни
родной. Ах, господи! За что прогневался ты, милостивец, на нее, сиротку? Чем досадила она тебе?
Лес,
поле, покосившиеся избушки, золотые нивы… все близкое сердцу и такое
родное!
Это была такая радость, о которой не смели и мечтать бедные девочки. Теперь только и разговору было, что о даче. Говорили без устали, строили планы, заранее восхищались предстоящим наслаждением провести целое лето на
поле природы. Все это казалось таким заманчивым и сказочным для не избалованных радостями жизни детей, что многие воспитанницы отказались от летнего отпуска к
родным и вместе с «сиротами» с восторгом устремились на «приютскую» дачу.
— Она! Как есть она! — вихрем проносилось в голове девочки. И радостная слезинка повисла на ее реснице. За ней другая, третья… Выступили и покатились крупные градины их по заалевшемуся от волнения личику. Слезы мешали смотреть… Застилали туманом от Дуни милое зрелище
родной сердцу картины… Вот она подняла руку, чтобы смахнуть досадливые слезинки… и вдруг что-то задела локтем неловкая ручонка… Это «что-то» зашаталось, зашумело и с сухим треском поваленного дерева тяжело грохнулось на
пол.
Ведь в жилах Милицы Петрович текла кровь сербских храбрецов-юнаков, кровь ее отца-героя, ее братьев, отличающихся в битвах на
полях родной страны.
Черная роза в расщелине скал
Выросла нежной весною,
Ветер апрельский цветочек ласкал,
Ночь
поливала росою…
Роза цвела, ароматам своим
Воздух
родной насыщая…
Вдруг…
Светловидов. Не хочу туда, не хочу! Там я один… никого у меня нет, Никитушка, ни
родных, ни старухи, ни деток… Один, как ветер в
поле… Помру, и некому будет помянуть… Страшно мне одному… Некому меня согреть, обласкать, пьяного в постель уложить… Чей я? Кому я нужен? Кто меня любит? Никто меня не любит, Никитушка!
Разночинский быт, деревня, дворня,
поля, лес, мужики, даже барские забавы, вроде, например, псовой охоты (см. рассказ мой «Псарня»), воспитали во мне лично то сочувственное отношение к
родной почве, без которого не сложился бы писатель-художник.
Не уезжай, голубчик мой,
Не покидай
поля родные.
Тебя там встретят люди злые
И скажут: «Ты для нас чужой».
В столице она одна, как в пустынном
поле, без
родных и знакомых.
Оба, сапожник и сирота, идут по
полю, говорят без умолку и не утомляются. Они без конца бы ходили по белу свету. Идут они и в разговорах про красоту земли не замечают, что за ними следом семенит маленькая, тщедушная нищенка. Она тяжело ступает и задыхается. Слезы повисли на ее глазах. Она рада бы оставить этих неутомимых странников, но куда и к кому может она уйти? У нее нет ни дома, ни
родных. Хочешь не хочешь, а иди и слушай разговоры.